30.04.2010 | 15:14

Лев Аннинский: "Страдайте с любовью"

Телеканал "Культура" продолжает показ премьерного цикла "Мальчики державы" — четвертого экранизированного цикла эссе литературного критика Льва Аннинского. "Мальчики державы" - это истории поколения, время жизни которых начали отсчитывать двадцатые годы XX века — Павел Коган, Михаил Кульчицкий, Николай Майоров, Михаил Луконин, Борис Слуцкий, Давид Самойлов, Сергей Орлов, Николай Тряпкин, Александр Межиров, Борис Чичибабин, Булат Окуджава, Наум Коржавин…
Лев Аннинский рассказывает о работе над проектом.

— С кем из поэтов поколения "Мальчиков державы" Вам довелось общаться лично?

— Со многими. Борис Абрамович Слуцкий, 1965 год. Дает мне рекомендацию в Союз писателей. Я — молоденький "левый" по убеждениям критик. Он, уставив в меня свой комиссарский палец и пронзительные глаза смершевца, говорит: "Вы должны написать книгу о послесталинском поколении". - "Слушаюсь!". И написал. Книга — с большими мучениями — все же через три года вышла. Она называется "Ядро ореха". Имела резонанс: меня обругали и справа, и слева, в общем, все в порядке было со мной. Сейчас я взял эту книжку, переиздал — текст книжки, как ее выпустили тогда, и дальше все то, что я потом писал об этих писателях и поэтах, о моем поколении, о "шестидесятниках". И все это у меня называется "Распад ядра".
Слуцкий, Самойлов... Была пара писем, где он меня чуть-чуть подкалывал, но потом мы с ним очень хорошо общались. С Межировым тоже было знакомство. Он надписал мне свою книжку: "Умеющему вслушиваться в стих" (они все мне свои книги надписывали).
Мне запомнилась встреча с Сергеем Орловым. Мы с ним оказались на Стружских вечерах поэзии в 1972 году. А я все еще "левый", все никак не излечусь от этого — "вы нам дайте только свободу, а мы разберемся". Идем мы с Орловым, идем, и я ему говорю: "Пора все переделывать, все обновлять!" и тому подобное. Он посмотрел на меня и говорит: "Мы отстояли, а вы уж обновляйте!". Я сразу и заткнулся.
С Чичибабиным тоже были встречи. С Коржавиным получилось довольно острое взаимодействие. Уже во время перестройки нас повезли в Ярославль на какое-то выступление, дали мне слово, Наум Мосеевич стал сбивать меня репликами, я прекратил выступление. Потом на пресс-конференции кто-то поднял руку: "Вот Вам там не дали договорить — договорите". Я был от этой реплики счастлив куда больше, чем от самого выступления.
О Луконине особый разговор: я о нем книжку написал в свое время, всю его родословную раскопал.

— С Булатом Окуджавой Вы не только много общались, но и первым записали его песни на пленку. Расскажите, как это было.

— В 1959-м году я работал в "Литературной газете". В то время я собирал студенческий фольклор. Однажды позвал в гости — тогда переводчика, а теперь эмигранта, крупного специалиста по русской истории — Александра Янова с женой. Я им стал петь наши песни, студенческий фольклор непрезентабельный, веселый. Они говорят: "Ну, и мы тебе тоже кое-что споем". Спели: "И комиссары в пыльных шлемах". Меня потрясло слово "пыльные". Великое дело — сказать так: пыль — пепел. "Это что за фольклор?", — спрашиваю. "Это не очень фольклор, мы знаем автора". — "Кто же?". — "Окуджава". — "Не тот ли, что в Литгазете работает?". — "Тот". Я назавтра в редакции встречаю Окуджаву в коридоре: "Булат, это ты про комиссаров написал?". — "Я". — "Давай я тебя запишу!". — "Интересно, я себя никогда не слышал в записи". Назавтра он пришел к нам домой, я записал трехсотметровую бобину. Я почувствовал: что-то поворотное произошло. Спрашиваю Булата, записывал ли его кто-нибудь до меня. "Нет, — говорит. — Я не слышал никогда, может, на какой-нибудь свадьбе".
Я не мог уснуть. "Давай послушаем", — говорю жене. Еще раз мы прокрутили эти 300 метров ("Во дворе, где каждый вечер все играла радиола…"). В час ночи закончили. Стук в дверь. Сосед — такой ушастый парень, работает фельдъегерем, в общем, в органах. Хороший парень, молоденький. "Что это вы тут слушаете?" — "Да вот…". — "Дайте послушать". — "Ну, возьми". В эту ночь родилась Первая Копия. Потом я Булату говорю уже в редакции: "Ты знаешь, меня просят все, я даю копии". — "Ну и давай". — "Мы дали соседу, а он в органах работает". После паузы Булат ответил: "Ну ведь везде же люди". А сосед этот еще через пару дней на кухне мне сказал: "Ребятам так понравилось!"

— "Мальчики державы" — четвертый, но не последний цикл передач?

— Я начал с "серебряного" поколения, хотя само это название не очень точно: если Пушкин — золотое поколение, то серебряное это даже не Тютчев (он примыкает к Пушкину, как и Дельвиг), это тогда уж Фет и Некрасов, два полюса. Но поскольку Блок был "шибко серебряный" по своей фактуре, их так и назвали, и пусть так. Вот у меня первый цикл "Серебро и чернь". Потом — поэты, которые родились "до", но стали первыми осознанными советскими классиками ("Медные трубы"). Потом "Засадный полк (или "запасный полк"), и, наконец, "Мальчики державы" (или "смертники державы", как я для себя их называю).
"Мальчики державы" — наивные, верящие, готовились жить при коммунизме. Действительно мальчики — школьники, студенты… Они воевали — и погибли. По некоторым подсчетам, из каждой сотни вернулись живыми только трое.
Я рассказываю о двенадцати поэтах, выразивших судьбу и настроения этого поколения. Это не только те, кто погиб, но и те, кто вернулся и даже не попал на войну, потому что это была во многом случайность. Но все они жили войной, их творчество сформировано войной. Война для них не кончилась, а стала каменеть в душах. Эти очерки я напечатал в периодике, первая часть раза два была издана, потом обе части — в Иркутске и Москве. А третью и четвертую части не издавали отдельно. И я застопорился: ну что я буду дальше писать, это ведь должно читаться вместе. Хотя параллельно я делал телециклы по первым двум, потом по третьему, и в итоге телециклы обогнали книги. Наконец недавно вышел мой двухтомник в Москве — "Красный век: Эпоха ее поэты", включающий все 4 части. И я почувствовал — можно жить и писать дальше.
Конечно, я напишу о Владимире Соколове и о других — вплоть до Бродского. Это будет мое поколение, я уже пишу о нем, изнутри я его хорошо знаю. Многое опубликовано, но я все заново выстрою, посмотрю, чтобы работало вместе. Эта часть у меня называется "Последние идеалисты". Потом, начиная с Юрия Кузнецова, будет поколение послевоенных поэтов, которые сказали: "Мы с системой ничего общего иметь не будем". Другое совершенно поколение, которое все отрицало, отнюдь не идеалисты. Эту часть я для себя называю "Сторожа и дворники": "В сторожа пойдем, в дворники пойдем, будем сидеть в сторожках, в бойлерных, но служить этой системе не будем". Мы-то служили системе, ее хотели исправить, найти в ней человеческое лицо, расшибались, даже в партию вступали ради этого (я — нет, я слаб для этого, но многие — да). Мы были идеалистами, последними, а эти все пустили под откос, сказали, что ничего не хотят. И выдвинули крупнейших поэтов, которые это выразили. Это поколение рождается вплоть до 1953 года. Там будут интересные поэты — Надежда Кондакова, Леонид Губанов и другие. Первый из них — Юрий Кузнецов: "Отец, ты не принес нам счастья…" И еще: "Я пил из черепа отца". Какое отношение к отцам! У нас такого не было. Бродский и Кузнецов — два великих поэта, которые друг друга в упор не видели. Это часто бывает у великих поэтов — и невеликих тоже. Потом брезжат еще два поколения — это уже наши дети. Я еще не придумал названия. Вплоть до Дмитрия Быкова, 1967 года рождения, это уж от нас через поколение.

— То есть традиция не прерывается, несмотря на мнение, что сопоставить современных поэтов с великими именами прошлого нельзя?

— Дайте умереть, тогда сопоставят. Конечно, главный критерий — время, и конец жизни — это итог. Оборачиваемся — а все, финал, больше ничего не сделает человек. Можно записывать в великие.

— Во вступлении к "Серебру и черни" Вы написали: "Сегодня хочется осмыслить их драму в категориях, продиктованных нашим временем". Что это за категории?

— Я писал это вступление еще в 90-х годах, когда только начинал это осмыслять. Естественно, меня интересует путь личности в ХХ веке, где она — личность — мало что стоит. Особь, индивид и личность — три уровня бытия каждой человеческой песчинки. Особь — это то, что кушает, испражняется, размножается. Индивид — то, что функционирует, крутится в своей системе (индивидуум – неделимая частичка). А личность — это когда песчинка говорит с Богом или с Абсолютом. Когда я свои циклы писал, я был весь пронизан этими идеями русской идеалистической философии. Мне нужно было понять, где крутится индивид, где он идет в окопы, где умирает на баррикадах, кричит: "Долой всех!" или "Убиваете Россию!". Есть ли там личность? Я не мог это декларировать, не такой был дурак. Но это была та точка зрения, с которой я хотел их перечитать. Когда я начал перечитывать, понял то, чего я не чувствовал раньше: они все или уничтожали Россию, или ее оплакивали. Маяковский уничтожал, Клюев — оплакивал. Цветаева не знала, где она — и там, и тут. Ахматова злорадствовала. У них у всех Россия гибла на глазах, и возникало что-то неслыханное, что-то советское, совдеповское. Оказалось, та же самая Россия. Другая, но все равно Россия. Ну и что мы уничтожали? С этой точки зрения я их всех перечитал.

— И следующих тоже?

— А следующих так: вы обещали всемирное счастье, и как? Индивиду, особи, может, и лучше, — может обедать каждый день. А личности как? А что же стреляетесь один за другим?
Что касается теперешнего, "Мальчиков державы", — как им было умирать, каково? Но при этом самое трагическое, вытоптанное, вычищенное, изничтоженное поколение казалось самым счастливым. Это как? Вот вопросы, которые я задаю. Все для того, чтобы понять, что я сам такое и куда мне со всем этим деваться.

— Зрители, которые увидят только Ваши программы, но не прочитают эссе, что в их основе, смогут понять Вас во всей полноте, задуматься о том, к чему Вы их хотели подтолкнуть своими текстами?

— Тут и там разные уровни задач. Это не значит, что что-то выше, что-то ниже. Телевидение мощнее действует на индивида. А чтобы докопаться до личности, нужно, чтобы человек задумался, остановился, вернулся к тексту. У меня очерк 35 000 знаков, на телевидении серия — 35 минут. Конечно, плотность другая. Что ушло? Материал для спокойного раздумья, чтобы человек сам про себя задумался. Но я не жалею. Это и должно было уйти. Тот, кому нужно прочитать, все найдет. Если найдет и прочувствует, значит, для него и писано. Плюнет, не станет читать — и не надо. Значит, не для него. А может, я не дотянул. Телевидение играет ту роль, которую тексты сейчас не сыграют. Тексты мало читают, это работа большая — читать тексты, а телевидение и легче воспринимается, и сильнее влияет на эмоции.

— Вы ощущаете бремя славы телеведущего?

— Однажды человек из числа тех, кто числит меня телеведущим, спросил: "А Вы еще что-то и пишете?". Именины сердца! Из каждого цикла можно взять любую серию и показывать отдельно. Например, к юбилею Светлова — вытащили и показали одну ее. Если я вижу, что мне целый день подмигивают в метро — значит, что-то посмотрели. И я знаю, что эти люди, наверное, не читали ничего моего, но посмотрели. Я только об одном жалею, что мне не удалось телевизионщиков уговорить — уже не знаю, кого там нужно уговаривать — растиражировать мои телециклы на дисках. Школьные учителя у меня просили. Надо бы выпустить эти сериалы на дисках. Пусть кто-нибудь наживется на этом, ради Бога, лишь бы к людям пришло. Это главное.
Или был такой диалог после цикла "Медные трубы". Один очень одаренный мальчик сказал мне: "Ой, я хочу поблагодарить Вас за Ваш цикл. Мы посмотрели. Оказывается, там так много интересного!". — "Что значит — оказывается?". — "А мы думали, что там ничего не было". — "Кто Вам сказал?". — "Наши учителя", — "А где Вы учились?" — "Как где? В Литературном институте". Поскольку вымели все метлой, очень хорошо выметенное возвращать, все так ново, потрясающе. Я же не говорю, что там было лучше, чем было на самом деле. Страшнее было, чем вы можете себе представить. Но надо знать, что было страшно. И как пережили этот страх. И почему в самой жуткой эпохе жили очень счастливые люди.

— Стилистика экранизаций — это монологи ведущего в кадре, закадровый текст, кинохроника, инсценировки с участием известных артистов и, конечно, звучащие стихи. В какой мере Вы участвуете в разработке телевизионных концепций Ваших циклов?

— Мне как-то объяснили, что я телегеничен. И моя задача — быть собой и не мешать никому делать то, что они хотят. Я создал то, что мне дорого, и это есть в сценарии. Дальше делайте, как хотите. И я рад, что получилось именно так, очень хорошо. Мои синхроны я старался сделать поменьше, потому что я успею больше сыграть, если будет мало моего текста. Это нормально. Из-за кадра читает режиссер — Виталий Максимов. Это мои же тексты, они идут на фоне хроники. Иногда это так потрясающе перекликается, я даже не подозревал, что так здорово! Раскопали такую хронику — текст начинает играть неожиданно. А стихи читают актеры. Актеры должны быть узнаваемы сейчас — это и есть неординарное решение Максимова, очень точное. При этом снимают совершенно неожиданные вещи. Читают Пастернака закадром, а актер сидит и крутит велосипедное колесо. Не на велосипеде, а рядом. Не знаю, почему, но в ряде случаев эти контрапункты поразительно действуют. И мне было очень интересно. Все в целом сделано хорошо, с любовью и отдачей.

— В одной из рецензий на программу сожалеют: формат, предлагающий картинки, не дает возможность стихотворениям говорить самим за себя, а истинная поэзия самодостаточна и не нуждается в иллюстрациях…

— Возьми книжечку и почитай истинную поэзию. А если сел перед экраном, посмотри, что тебе предлагают. Что же, я не знаю, как стихи читать? Один раз режиссер не стал отдавать актеру чтение стихов. Стихи своего отца прочитал Алексей Константинович (вернее, Кириллович — Симонов ведь был Кириллом). Это в титрах есть. Это, может быть, примирит? Мы не подпираем картинками, мы отвлекаем тебя от стиха нарочно, чтобы из отвлеченной позиции человек был потрясен глубиной этих слов. Мы тебя отводим. Сидит актер, кидает камешки, круги расходятся — ну, конечно, это Хлебников подсказал. Но стихи "Когда знамена оптом пронесет толпа, ликуя…" тут же взрывают эту картинку. Это мистика, магия телевидения, в которой я не очень разбираюсь. И поэтому доверяю тем, кто это делает.

— Показ цикла приурочен к 65-летию Победы. О Второй мировой войне и роли русского солдата в ее исходе много сейчас говорят и спорят. Вы следите за такого рода дискуссиями?

— Мне иные концепции на эту тему просто невыносимо слушать. Оказывается, Сталинградской битвы не было — а что было? Или как Аксенов мне один раз сказал: "Мы без западной помощи никогда не выиграли бы войны". На что я ему тут же ответил: "Они бы не выиграли без нашей помощи". И мы хотели сцепиться у Познера, но он испугался: "Ладно, ладно! Это другой вопрос".
Я работаю в историческом журнале "Родина" и не то что слежу — мне это вкатывают в уши каждый месяц. Я все это отлично знаю.
Сталин, конечно, тяжелый случай, но Сталин — меньшее зло, чем Гитлер. И пойдите все от меня прочь с этим воплями, что он не так воевал! Попробуйте в той ситуации повоевать лучше. Мы даже не знаем точно, сколько миллионов мы потеряли. Но почему мы потеряли больше, я знаю. По воинским потерям — сравнимо более или менее, почти одинаково. Но ведь немцы еще уничтожали мирное население потоком, поэтому мы потеряли больше. А почему они уничтожали? Потому что изверги? В такой же степени, как другие. Потому что наше население сопротивлялось! А немецкое население не сопротивлялось. Немцы другие люди. Они понимали, что если они проиграли войну, нужно вешать белый флаг и не сопротивляться. А русский мужик ушел в лес. Не стали бы русские жить под гитлеризмом. Русских бы уничтожили наполовину, а цыган — полностью, евреев — полностью, украинцев бы поставили обслуживать, а казаков бы перекупили, если бы они перекупились, а то бы в степи ушли. Вот мое отношение ко всем этим спорам. Спорьте, пожалуйста. У меня другого народа нет, только вот такой, какой есть. Попробовали бы вы перевоевать. Жуков сказал, что в самом соотношении сил было заложено, что мы должны были потерять больше. Маршал, который посылал на гибель эти поколения! Вот и все. Понимаете, судить надо по законам Большой Войны, а не по тому, как в ресторане ссорятся люди из-за концепций. Законы Большой Войны кровавы. Не дай Бог Вам дожить!

— Существует ли сегодня критика, которая влияет на литературный процесс, или она потеряла свое значение?

— Потеряла. Мне даже объяснили, что я выпал из литературного процесса. Мне говорят, что я был такой властитель дум в 70-е годы. Господи, я дурью-то не мог овладеть, не то что думами. Нет, выпал из процесса! Потому что сам процесс прекратился. Все теперь разменивается на успех, на потребление. Это потребительская литература, существующая один сезон, через сезон все выкидывается, новое пишется. Есть чемпионы этого дела — Маринина, Донцова и другие, я их и не знаю. Честные женщины, которые работают по этим законам спроса. Какой там литературный процесс? Бросьте. Никакой критики сейчас нет. Один Немзер все читает и рассказывает, когда ему было скучно. Для этого он мне все рассказывает? Он хочет, чтобы и мне стало скучно?

— Что читать, Лев Александрович?

— Я могу сказать, что я читаю. Читать всю ту литературу, которая должна помочь мне отдохнуть, я не могу. Я по первым строчкам вижу, что хотят мне угодить, и просто откладываю. Я и как критик никогда этим заниматься не стану. Читать таких властителей даже не дум, а рефлексов, как Сорокин, Виктор Ерофеев или Пелевин? Я их один раз прочел и написал статью, которую раз пять потом перепечатали. Для одного жизнь и люди — это экскременты, для другого — сперма, для третьего — наркота. Я сказал: "Больше я их не читаю". Они могут изощряться сколько угодно. Другое дело, если нужно о ком-то написать. Тогда я читаю. Иногда просят прочитать написать предисловие, рецензию, я пишу. А читаю — без заказа — политологов, социологов, футурологов, философов, мемуаристов. Чего и вам желаю.

— Цитата из Льва Аннинского: "Смысл жизни исчез. Остались только цивилизация, потребление, соотношение сил, расчет, политкорректность...". Извините за наивный вопрос: а в чем был этот смысл? И от чего зависит его осознание для каждого человека?

— Зависит от собственной работы. То, что Вы процитировали, — это мое описание ситуации, которая сейчас воцарилась. Я в ней нахожусь, очень часто вынужден играть по ее законам. Но участвую как игрок, как особь, которая кормится и зарабатывает, как индивид, который по правилам игры играет. Но как личность — нет. Тоска — это неизбежный удел личности, потому что никто не знает, каков смысл его жизни. Проживи до конца и, умирая, может быть, поймешь. А если заранее знаешь, то это не жизнь, опять-таки, игра или угадайка. Во все эпохи так было. Какой-нибудь чудак, Сократ, передразнивал других, а потом выяснилось, что он истину знал. Какую истину? Которая другому не годится? А того, кто говорил "возлюби ближнего", распяли, как преступника. Кого я должен возлюбить, он же меня сейчас обидел. Безумец? Какой смысл? А миллиард верующих за ним пошел. Третий сказал: "Пошли завоевывать счастье". И за ним пошли, за Мухаммедом. Открывается неожиданный смысл, который вы никогда не знаете заранее. Есть толкотня, погоня за успехом, все то, чем мы сейчас живем. Ладно, до этого мы жили по законам Большой Войны, но этого всего не было. Было другое: шаг вправо, влево — считается побег. Ты вякнул, сказал не то — тебя в кутузку. Ты понес Сталина — тебя к стенке. Но иначе не воюют. Николай II был добрым человеком и проиграл Первую мировую войну. Сталин был злой и выиграл. И тут я пишу: конечно, я не понимал смысла того, что потом произошло.
Мы, последние идеалисты, потеряли веру. Да, вера была химерическая. Нельзя научить все человечество быть счастливым, это достигается ценой жизни, ценой всего, что имеет личность, ценой потери Бога, даже если Бога нет, ты теряешь способность его видеть — Бога, которого нет. Русская интеллигенция, по определению одного замечательного человека, была религиозным орденом с отсутствующим Богом. И смысл свой она обрела в революции. Вот оказывается, как было. А революция — что же, очередная химера? Да, очередная химера. Бывает внеочередная химера, бывает очередная. Когда я чувствую, что я должен моим детям и внукам сказать, в чем смысл их жизни, я говорю: страдайте с любовью, и, может вам, откроется.